Николай Алешин - На великом стоянии [сборник]
— Что это за грибник? — поинтересовался Писцов.
— Грибник‑то? Не хуже любого первого блюда в ресторане. Отвариваются в горшке сухие белые грибы. Их надо изрубить тяпкой и поджарить с луком, потом опять положить в тот же отвар. Добавить еще горсть толченой вермишели или домашней лапши и поставить горшок в вольную печь. Получается такое варево — за уши не оттащишь. Но тогда я второпях‑то и его не поел в аппетит. Застрял в голове наказ Доры — одеться полегче. А вот что? В рабочую фуфайку — неприлично. В осеннем пальто на лыжах не лучше, чем попу в рясе на велосипеде. Вспомнил об оставшемся после отца полушубке черной дубки. Мать приберегала его как память об отце. Я знал об этом. Знал и о том, что мать не отказала бы мне дать полушубок. Только бы захотелось мне. Но я даже виду не подавал, что он имеется. А тут решил надеть разок и сходил за ним в чулан. Он был еще ничего, одно неладно: серая овчина на воротнике слежалась от времени и казалась точно прикленной. Я положил полушубок на стол и давай ее растирать да ерошить ладонью. Тут пришла мать. Она удивилась, глядя на полушубок и мое старание. «Куда ты собираешься?» — спросила меня и отвела левую руку назад. Так всегда она делает при разговоре с глазу на глаз, с кем ни на есть. И не без причины: ладонь левой руки у нее от роду уже ладони правой и чуть подвернута, за что ее наши колхозники зовут за глаза Анной Косоручкой. Но не от сердца и без ехидства, просто по привычке. Кабы она не могла работать, тогда бы не взыщи на слова, а она и сейчас ломит в бригаде лютее других. Даром что ей уж под шестьдесят. И тихая: никогда не ввязывается в дрязги да в пересуды. Батя особенно ценил ее за кроткий нрав, и жили они согласно, хотя сошлись без венца и даже не были расписаны. Батя одним из первых вступил в партийную ячейку в селе. А коммунистам тогда приходилось «перепахивать» старый быт, личным примером вести за собой других.
Саша с ходу сорвал с куста бересклета лист и прикусил его. И опять возвратился к объяснению с матерью: «Хочу, — ответил ей, — прокатиться на лыжах. А ты где была?» — нарочно свернул разговор, чтобы пресечь ее дальнейшее любопытство насчет меня. «Да со льном лазали по сугробам, — сказала она с усмешкой, как о пустом занятии. — Околотили да уложили мы его под навесом перед самой Октябрьской. Опоздали с расстилом. А сегодня бригадир дал наряд — весь разостлать на снег. По распоряжению председателя. Говорит, улежится за талюгу. Дело ли? Когда это бывало, чтобы лен по весне на тресту?..» — «Мало ли чего не бывало, а теперь практикуется. Грише лучше знать». — «Что же старый‑то председатель не вникал? Как выпал снег, весь лен велел коровам на подстилку. Его уж извели больше половины. Сколько же денег бросили под хвост да под копыта!» — «Вот и надо бы взыскать их с него по суду». Я оделся в полушубок и снял с гвоздя шапку. «А обедать‑то?» — сказала мать. «Я уж отобедал». — «Вот тебе и раз! Ты, чай, недолго прокатаешься? Когда самовар‑то ставить?» — «Как сама захочешь. Я потом напьюсь. Сунь чайник в печь». Она ничего больше не сказала, только улыбнулась и вздохнула. И я догадался по ее улыбке, что тетка Феня уж посекретничала с ней обо мне и Доре.
На лыжах у нас катаются только мальчишки. Всякий, кто подрастает и увязывается за гармонистом, уже считает зазорным кататься на них. Хоть и странно, а так ведется. Я тоже не поехал на лыжах селом. Не потому, что отошла моя пора, а слишком давно не имел с ними дела и постеснялся шастать на них по скользкой дороге посреди улицы. Я забрал их вместе с палками под мышку да так и отправился к Доре. Она, должно быть, доглядела меня из окна: только я к дому — она уже сбегает с крыльца в синем, вязанном из шерсти костюме и в серой шапочке, так похожей на пушок одуванчика. Она подала мне что‑то вроде пакета. То оказалась вчетверо сложенная газета, да в ней еще «Блокнот агитатора». «Возьмите себе в карман: мне некуда положить», — попросила Дора. Сама бросила свои лыжи на снег и опять обернулась ко мне. «Вам очень идет полушубок!» — одобрила с улыбкой. «А вам еще того лучше!» — не остался и я в долгу.
Писцов остановился, делая запись в блокноте. Пережидавший его Саша повторился:
— Я уж говорил вам: ростом не взяла, а фигура!.. Фигурой складная на редкость. — Он снова неторопливо зашагал впереди, продолжая с тем же увлечением: — На ивакинскую дорогу мы направились тут же, с задворок и через гумна. Солнышко уже садилось. Оно угодило в самую прореху в тучах, которые в марте иной раз рвутся перед морозом на ночь, и светило до того ярко, что в той стороне и сараи, и снег промеж них, и лес за полем — все точно плавилось в сплошном огне. Зима в тот год выдалась без оттепелей. Осадка снега не было до самой вешней распутицы. Дору поднимало на рыхлой целине: вес ее, видно, пришелся по лыжам. А меня подвели школьные‑то «норвеги»: узки и коротки. Хотя я и поспевал за Дорой по ее же следу, но вяз глубже, чем в полваленка. Жму, вроде трактора, изо всех сил и пашу ногами снег, как двухлемешным прицепом землю. Едва дотянул до дороги. И тут незадача. Дора в своих не то суконных, не то войлочных ботинках свободно умещалась в глубокой колее от тракторных саней и ходко катилась. Только палки мелькают. Глаз не спускал бы с нее, да сам‑то в затруднении: в валенках мне до того тесно в колее, что голенища трутся об ее обочины. Того гляди, свернешься да вывихнешь ногу. Поднимешься на середину между колеями — опять не лучше того: она покатая на обе стороны, лыжи разъезжаются, а я злюсь. Оступился, отвязал лыжи, подхватил их и пошел за Дорой вольным шагом. Она порядочно отдалилась. Но оглянулась и остановилась. «Что случилось?» — спросила меня, когда я поравнялся с ней. «Да ничего. Дорога плохая. Признаться, и разучился. Я лучше так два‑то километра». — «Тогда и я»… Положила она палки поперек колеи и стала отвязывать лыжи. «Нет, нет, — отговаривал я ее, — вы озябнете пешком». Но она настояла на своем. Тогда я снял полушубок и пиджак. Полушубок надел опять, а пиджак накинул ей на плечи. Он даже прикрыл ей колени. «Ох как славно!» — со смехом запахнулась она в него. Я взвалил на плечо свои и ее лыжи, и мы пошли всяк своей колеей.
— Опять порознь. Когда же к локотку‑то?.. — дружески подтрунил Писцов.
— Обождите, то еще впереди. Я же говорил про дорогу: широка, горбылем и в глыбинах. По такой шагу не сделаешь близко‑то. Только на Доре очутился мой пиджак, она тут же вынула из его нагрудного кармана общую тетрадь, с которой я не расставался. В ней я каждодневно записывал, что делал сам и что поручал трактористам своей бригады. Отмечал расход горючего и выдачу всякого материала. Вообще вел полный учет для себя. В той же тетради, во второй ее половине, я составлял подробные ответы по каждой теме политзанятий. Дора без всякого стеснения перелистывала тетрадь на ходу и заглядывала в страницы. Меня смущало ее открытое любопытство, а ей хоть бы что. Мою бухгалтерию просмотрела бегло, но в записи по политучебе так сразу и уткнулась. То шагнет, то остановится — и все читает. Потом обернулась ко мне, точно чем озаренная: «Какой подробный конспект! Даже с выборками по основным вопросам. Неужели вы так же обстоятельно выступаете?» — «Приходится, — говорю. — Конечно, не слово в слово. А иной раз и от себя добавишь для уточнения. Я много готовлюсь». — «Тогда мне очень повезло! — обрадовалась она. — Давайте потолкуем с колхозниками оба по второму разделу доклада. Я начну, а потом вы. У вас тут так хорошо изложено!» — Задорно потрясла моей раскрытой тетрадью.
— Курьезно! — не сдержался Писцов. — Значит, снова вас на прицеп?
— Именно! — воскликнул Саша. — Такое всегда у нее получалось как‑то невзначай и запросто. При этом взглянет по‑детски мило — вот и откажи ей. Я, конечно, согласился. А она убрала тетрадь в тот же карман и заговорила про колхозников: «Они охотнее слушают живое слово. Чтение их быстро утомляет. Наталья Бурова даже засыпает. Толкнут ее в бок — она встряхнется на своем стуле и удивится сама: «Неужели вздремнула? Да чего! Умаешься за день‑то с моей оравой. Только и вздохнешь, как отобьешься от них на часок. Поди‑ка, бабушка воюет с ними да ругает меня, что я оставила их на нее…» — Такая смешная!» Мне было понятно, почему Дора обмолвилась о своих собеседованиях в Ивакине и норовила позабавить меня — чтобы я не тяготился ее поручением и не падал духом: мол, там народ невзыскательный, с ним можно держаться свойски. Я, хотя и был озадачен ее неожиданным переводом меня из «плугарей в водители», тоже поневоле делал вид, что мне все нипочем, и уж молчать не мог. Всю дорогу мы рассуждали о тех же ивакинцах. Дора верно подметила: пожилые потому там не упускают случая собраться на досуге вместе, что им скучно. В деревне двадцать домов. Сидеть дома по вечерам надоедает всякому.
Перед самым Ивакином Дора отдала мне мой пиджак. «Не увидели бы, — сказала, смеясь. — Удивишь таким маскарадом. Спасибо! Теперь опять на лыжи. Ведь я впервые на них сюда. Без вас не решилась бы: пожалуй, осудят». Тут я сразу догадался о ее затее с лыжами: в спортивном костюме пешком не пойдешь. А показаться колхозникам в вытертом пальто постеснялась: ведь я в своем, кожаном, выглядел представительнее ее. Недаром она похвалила меня за полушубок. Я тоже встал на лыжи, и мы направились вдоль улицы по разъезженному шоссе. Грязноватый снег на нем затвердел от мороза и был вроде пемзы. Лыжи совсем не скользили по нему. Едва дошли мы до избы бригадира Степаниды Анохиной. Муж ее восьмой год работал в районном центре начальником пожарной дружины, к себе ее не звал, но сам к ней наведывался. Ни ссор, ни ревнивых вспышек между ними не было, и жили они, по словам колхозников, «мудрее артистов». Мы оставили лыжи на крыльце и вошли в избу. Там никого не оказалось. Молча стоим у порога, осматриваясь и прислушиваясь. «Где же хоть кто‑нибудь? — пожала плечами Дора. — Ведь калитка не заперта». Слышим, что‑то зашелестело. Дора шагнула к перегородке, раздвинула приспущенные до полу ситцевые занавески, что закрывали проход в куть, и заглянула туда. Я тоже подошел к ней и посмотрел через ее голову. Но и там ни души. Только шелест явственнее, а где? Дора окликнула наудачу: «Степанида Васильевна!» Из печи, устье которой нам видно было только сбоку, высунулся пук соломы, за ним мокрый веник, а потом голова. Жаркое потное лицо казалось особенно красным от света зари, что падал на него из окна напротив. Пряди черных волос свисали штыком. С них капало в подставленное к печи цинковое корыто. Я отшатнулся, чтобы не быть замеченным. «Это вы, Дора Карповна? — весело заговорила хозяйка. — А я парюсь. Не обессудьте. Значит, вы беседу проводить? Там, в заулке, не видать моей Нинки? Послать бы ее обстукать, чтобы шли все сюда. Я живо вылезу, только окачусь…» Дора обернулась ко мне: «Может, дойдете до дома Васильцевых? Он на самом краю. За ним овражек. Там все ребята катаются. Накажите им: пусть известят домашних». Я отыскал ребят, и они охотно отправились выполнять мое поручение. Сам не спешил вернуться: умышленно тратил время, чтобы Степанида управилась с домашней баней. А когда опять поднялся на крыльцо, то чуть было не столкнулся с ней. Она в одной кофточке и без платка на голове выскочила из избы. Я уж виделся с ней поутру в колхозной конторе, но еще раз притронулся к шапке: «С легким паром!» — «Спасибо!» — сердечно поклонилась она в ответ и прямо с крыльца выплеснула из бадьи на снег воду. Он зашипел, как облитое тлище костра.